Nata Nik Kogan
Дом на холме :
каприччио
глава 1 : улица
Иосиф
Бродский:
Вот
улица, вот улица, не редкость —
одним
концом в коричневую мглу,
и
рядом детство плачет на углу,
а
мимо все проносится троллейбус.
Когда-нибудь,
со временем, пойму,
что
тоньше, поучительнее даже,
что
проще и значительней пейзажа
не
скажет время сердцу моему.
Я сижу за моим любимым
письменным столом и смотрю в окно. Я не знаю, который сейчас час. По-видимому,
мне не важен сей час: может, его и нет уже, может, он уже миновал, канул в
прошлое. И настала пора воспоминаний о нем.
Смысл любых воспоминаний — поиск взаимосвязей
между событиями чьей-то жизни: событиями в настоящем и событиями в прошлом.
Вспоминая прошлое и живя в настоящем, я столкнулась с парадоксом. Парадоксом
отношения настоящего к прошлому. Этот парадокс заключается в том, что наши
воспоминания вполне определенным образом влияют на наше прошлое. Пусть это вас
не удивляет и не возмущает, спорить не надо, да и не с кем: зачем спорить с уже
написанным текстом? Признайтесь, ведь вам порой хочется совершить путешествие в
свое прошлое, а для этого вам могут пригодиться результаты моих экспериментов
над моим прошлым. Тем более, что, уверяю вас, для этого вам не понадобится
никакая машина времени — этот плод больной фантазии тех, кто боится разобраться
в простых законах физики, а значит, природы. Все гораздо проще: помните, что
ваше прошлое всегда с вами, но вы всегда можете выбрать то прошлое, которое вам по душе! Для себя я сочла наиболее удобоваримым выбрать упрощенную систему отсчета, относительно
которой самые сложные взаимосвязи можно будет разложить на более простые и
манипулировать ими, как будет моей душе угодно. Вы знаете, что вблизи Земли все
предметы подвержены действию силы тяжести, которая усложняет известные нам по
обыденному опыту законы движения. Чтобы исключить подобные усложняющие
обстоятельства в моих воспоминаниях, я буду концентрировать
ваше внимание на простых понятиях (улица, сад, тетрадь, холм, бойня, бомж, сны,
пустыня, дом) и буду поочередно их выбирать в качестве обычной инерциальной
системы отсчета. При таком подходе самые непостижимые взаимосвязи громадного
числа прежде несовместимых и противоречивых событий, имевших место в прошлом, и
опытных данных, имеющих место в настоящем, должны стать естественными и понятными.
И, увы, наоборот: самые обычные явления могут привести к самым необъяснимым и
непредсказуемым событиям. Потом вы привыкните к моему методу и сможете запросто
управлять своим прошлым.
Мы жили на самой обычной
улице, но, вспоминая то время, мне порой кажется, будто ее уже нет в нашем
городе, и я начинаю ощущать гибельную непроницаемость времени, отделяющего меня
от той улицы, тогда совсем обычной, а теперь загадочной и манящей. Начиналась
улица с моста и заканчивалась мостом. Первый мост был узким пешеходным, под ним
проносились поезда, а другой — железнодорожным, подмявшим под себя шоссе, по
которому изредка проезжали автомобили или троллейбусы, но когда-то не было
троллейбусов, не было автомобилей, не было поездов, а значит, и шоссе с мостом
не было, а был овраг, но этого уже не помнила моя бабушка, а я — тем более. А
сама улица была просто тропинкой к кринице с родниковой водой, протоптанной
горожанами, а еще раньше — местными жителями. Кто это были — славяне, половцы,
хазары, гунны, сарматы, готы, скифы? Возможно, протаптывали ее все. Когда
возник тут город, он, как и полагается, водрузился на крутом
берегу реки, ну и воду сначала брали просто из реки. Город рос, вода в реке не
то, чтобы иссякала, просто то ли становилась грязнее, то ли горожане меняли требования
к критерию чистоты воды, но тропа не зарастала. И хотя по воду ходить было
далеко, но уж больно грязной была вода в реке, да и водопровода в городе не
было даже тогда, когда уже железная дорога ворвалась в город, стерев с лица
земли полсада, принадлежавшего купцам Карповым, а в оставшейся
половине сада прошло мое детство. Поезда проложили себе стальную тропу прямо
через чеховский сад нашего города. И улица начала жить параллельно
железнодорожному полотну. В конце нее за оврагом стоял купеческий дом на
холме, на котором зеленела вторая половина спасенного от техногенной катастрофы
сада. А через овраг был перекинут железнодорожный мост. Во время войны его все
время минировали и разминировали, но, к счастью, так ни разу и не взорвали.
И сейчас лишь во сне я
решаюсь повернуть время вспять: я иду по пешеходному мосту к тем безвозвратным
годам, у моста нет перил, он покрыт прозрачной тоненькой корочкой льда, внизу
грохочут из одной бесконечности в другую поезда, я иду по мосту, а он не
кончается, ноги неуверенно ступают, и, не выдержав напряжения, я соскальзываю с
моста, лечу в тяжелый грохот бесконечности и тону во тьме. И время хохочет над
моими жалкими потугами, и даже вседозволенность сна не помогает мне проникнуть
в прошлое и попасть на ту улицу, в тот дом на холме, подняться по скрипучей
деревянной лестнице, вдыхая запахи кошек и борща, постучать в широкую
коричневую дверь, услышать шаги бабушки и, переступив порог распахнутой передо
мной двери, оказаться в той реальности, подернутой пеленой, навсегда отгородившей
нас друг от друга. Поэтому каждый раз, сидя в мчащемся в далекий город вагоне и
проезжая между двумя мостами, я пытаюсь поймать взгляд бабушкиных окон, наивно
смотрящих из глубины моего детства, но взгляд их неуловим, и мне остается
чахнуть в тоске по утерянным мечтам о себе сегодняшней, окунаясь в ворох своих
воспоминаний, роясь в них, как в старом бабушкином сундуке.
Где сейчас этот сундук, где
забыли мы его или потеряли? Это был большой кованый сундук, бабушка покрывала
его мохнатым ковриком, а я рассаживала на нем кукол, и мы вели долгие серьезные
беседы о былом. А когда бабушка открывала сундук, поднимая тяжелую крышку, я
окуналась вслед за ней в сладкое нафталиновое прошлое моей бабушки. Она
доставала из сундука платья и старые фотографии и, улыбаясь мне, с необычайной
легкостью погружалась в пучину времени.
Я хорошо помню одно платье —
в нем я ходила в школу. Оно было длинное, удобное, серого цвета, с
нежно-розовым воротничком-манишкой из мягкого атласа и оно полностью отличалось
от наших школьных, коротких и нескладных, платьев темно-коричневого цвета с
белыми колючими воротничками. Я очень любила бабушкино платье, потому что в нем
я была другая — не такая, как все. Платье хранило в себе таинственное
очарование моей бабушки, которое ограждало меня от странностей моих
современников. Платья этого давно нет, но я часто ищу убежища в моем сне, в
котором я снова иду в любимом платье в десятый класс, а бабушка кричит мне
вдогонку: “Смотри, не опоздай!” — но я не могу опоздать, потому что этот сон возвращается
ко мне опять и опять, он длится всю жизнь, а может, и дольше, и теперь я уже
хорошо знаю, что во врата Рая я войду девочкой в длинном сером платье с розовым
атласным воротничком, а моя Душа, наконец, преодолеет время, пролетит по той
улице из конца в конец, от одного моста к другому, взлетит на холм над шоссе и
улыбнется троллейбусу, прошмыгнувшему под уносящимся в бесконечность поездом, и
войдет в распахнутые двери дома на холме.
Бабушка доставала из сундука
толстый альбом в бархатном переплете с металлической застежкой, мы открывали
его и, перелистывая плотные картонные страницы с будто деревянными негнущимися
фотографиями, уносились в другой век, совсем не далекий, а близкий и понятный.
Бабушка превращалась в очаровательную гимназистку с тонкими чертами лица и
улыбкой плавной печали и вечной женской мудрости, охраняющей нас, женщин, от
злобных глупостей человечества. И мне уже не был страшен мрачный дед с
окладистой бородой извозчика в высоких сапогах, который, заложив руки за спину
и опустив голову, мерил тяжелыми шагами комнаты просторного собственного дома,
а мы с бабушкой тихонько сидели за большим обеденным столом, разложив на нем
учебники, с умным видом взирая в потолок и бормоча под нос глупые французские
словечки, ну, совершенно не запоминающиеся и не произносимые. И ведь все равно,
когда бабушка окончит гимназию… нет, такое невозможно… когда дедова внучка
окончит гимназию, у нее будет “тройка” по французскому языку, но сейчас (это
“сейчас” — в далеком прошлом!) дед очень надеется, что хотя бы его внучка
станет учительницей, и он, наконец, забудет свое прошлое и освободится от его
страшного груза. Для этого внучка непременно должна говорить по-французски и
играть на рояле. Дед, пусть твоя мятежная душа успокоится: я выучила
французский, английский, немецкий, польский и греческий, я прекрасно играю на
рояле, скрипке, гитаре и саксофоне, но, правда, твой дом пропил мой дед, и я не
твоя внучка, а твоя праправнучка. И твое прошлое со мной, и этот несовременный
груз не тяготит меня, а притягивает, увеличивая тем самым время моей жизни и
расширяя пространство моего бытия.
С точки зрения классического
мировосприятия объяснить этот факт невозможно, но с релятивистской точки зрения
увеличение жизни субъекта находит естественное объяснение в искривлении и
уплотнении времени, но об этом мы поговорим позже.
А сейчас деду надоело
бродить по комнатам, он присаживается на сундук напротив меня и ждет. А ждать,
собственно говоря, нечего: я всегда рада бросить зубрежку и послушать рассказы
о петербургской жизни.
Ранним утром, прежде всех,
отправлялся дед на работу. Ну, тогда он был не дед, а молодой совсем мужик и
любил ранним утром, прежде всех, промчаться вдоль Фонтанки, подальше от своего
дома, переполненного вечно орущей родней. Они с братом считались на своей
окраине очень даже зажиточными. У них был маленький, но свой, деревянный домик,
по верху крыши которого шел резной конек, резьба была и под окнами, на улицу
выходило крыльцо с покосившимися ступеньками. В первом этаже жили брат со своей
семьей (жена и четверо, мал мала меньше, детей) и престарелая тетка, впавшая в
детство и любившая целыми днями мурлыкать что-то себе под крючковатый нос, сидя
на крыльце и раскачивая его, и однажды крыльцо не выдержало и отвалилось вместе
с теткой прямо в огромную лужу перед домом. Тетка мурлыкать перестала, затихла
и долго валялась в грязи, пока дети не обнаружили ее, когда выскочили из дому, чтобы побегать по свежим
лужам, а крыльца не оказалось на месте, и дети с визгом попадали на тетку. С
ней тогда приключился удар, и она больше не выходила на крыльцо, хотя братья
отремонтировали его, и оно стало как новое. А дед жил во втором этаже, там была
небольшая комната под крышей, в комнату вела лестница в два марша, ступеньки ее
дрожали и скрипели под тяжестью дедовых шагов, а его всегда мутило от запаха
ночника, освещавшего лестницу вечерами: в ночнике чадило и коптило вонючее
конопляное масло.
Когда бабушка рассказывала
мне об этом питерском домике в пригороде под названием Коломна, я хорошо
представляла именно эту лестницу, очень похожую на нашу, тоже ведущую во второй
этаж, тоже деревянную и освещенную иногда тусклой грязной лампочкой в 40 ватт и
овеянную запахами другого времени, но такими же тошнотворными тогда, когда я
ходила по этой лестнице, и такими желанными сейчас, когда меня там нет. Многие
годы манила меня та далекая лестница с запахом конопляного масла, и когда я
приехала на практику в Ленинград, я первым делом отправилась вдоль Фонтанки в
Коломну, к знаменитому Крюкову каналу, на Покровскую площадь. Я хотела увидеть
на набережной бездну барок, грязных баб с мокрыми пряниками и гнилыми яблоками,
артельщиков, извозчиков, я жаждала встречи с любимым шарманщиком моего
прапрадеда, я хотела увидеть многочисленных чиновников и вдов с серыми лицами.
Я вышла на Садовую улицу, и меня ошеломили многоэтажные кирпичные дома,
проносившиеся мимо меня автомобили и розовощекие пионеры в ярко-красных
галстуках. Эта первая встреча с моим прошлым меня только обескуражила, хотя уже
тогда можно было кое-что заподозрить, но я был полна оптимизма, и мое прошлое
было при мне. Я чувствовала себя соучастницей своего прапрадеда, и меня тянуло,
как полагается, к месту преступления.
Мерзопакостнейшим поздним
осенним вечером, когда с неба сыплется то ли дождь, то ли снег, дед отправился
навстречу своей судьбе. Инструкции Достоевского по использованию топора с целью
улучшения своего благосостояния мой прапрадед, конечно, не изучал, но
пользоваться топором умел и любил, поэтому, когда решил разбогатеть, топор с
собой прихватил. Ждать добычу пришлось недолго, тем более что привычки своего
клиента дед хорошо знал, а клиент был человеком своих привычек, любил жить на
широкую ногу и имел для этого немалые средства. Так что можно сказать, что в
назначенный час из ресторана Лерха, что на Невском проспекте, вышел неверной
походкой господин в бобровой шубе, споткнулся, но не упал, крикнул “Извозчик!”,
а дед его уже поджидал. Клиент был сильно пьян, в коляске его совсем разморило,
и дед заботливо на руках внес его прямо в дом.
Где был этот дом, уж, не на
Гороховой ли улице? Что произошло дальше в доме этого господина? Пришлось ли
деду в эту ночь пользоваться топором? Об этом дед никогда не рассказывал.
Кажется, господин в бобровой шубе переоделся в черный мерлушечий крытый тулуп,
собрал кое-какие вещи в дорожный сундучок и, не мешкая, в той же коляске, что и
приехал, умчался в ночь по неотложному делу. Когда он вернулся домой, нам
неизвестно, а вот дед вернулся домой еще затемно, Ночник уже не коптил,
лестница скрипела сильнее обычного под тяжестью деда и сундучка, и буквально
через четверть часа, едва забрезжил рассвет, дед уже пронесся на коляске по
набережной Фонтанки, но вернулся в этот день он раньше обычного и пешком,
дождался с работы брата, они долго совещались в комнате под крышей, и на
следующий день брат продал за бесценок домик, и больше в Коломне ничего не
слышали об этой семье.
Я бродила в пестрой толпе по
Невскому, пытаясь угадать, где же расположен тот ресторан. Уж ни это ли кафе
“Мороженое”? В полной растерянности стояла я, омываемая волнами ошалелых
пешеходов, пока меня не вернул к жизни экстравагантный мужчина в полушубке и
шортах, из которых торчали длинные волосатые ноги.
— I want to drink. Where I can to buy vodka? — обратился ко мне этот тип, а в глазах его была и
просьба, и жажда, и надежда.
Что мне оставалось делать? Я
махнула рукой на поиски ресторана Лерха,
сказала несчастному финну: “Let’s
go, please!” — и отвела его в
Елисеевский магазин, который теперь был просто большим гастрономом. Финна я
пристроила в очередь за водкой за какой-то старушкой, от которой я узнала, что
улица Гороховая называется Дзержинской, а старушка в молодости видела Ленина,
после чего я почувствовала такое изнеможение, будто провела день на лесоповале,
хотя этого счастья мне не довелось испытать в своей жизни. Я устала и хотела
отдохнуть, рассказать кому-нибудь о своей беде. И я вспомнила об одном
приятеле, друге детства, переехавшем в Ленинград. Жил он совсем недалеко, на
улице Восстания, и я поехала на троллейбусе в сторону Московского вокзала.
Володя сидел дома,
погруженный в раздумья о том, как заработать нужную сумму и удрать из нашей
замечательной страны. Мысли эти были по тем временам крамольные, за эти мысли
можно было попасть на тот самый лесоповал, поэтому для меня Володя стал героем
моего времени, и я ему как на духу рассказала о своем темном прошлом. Пока я
рассказывала, он угощал меня водкой с длинными макаронами, под названием
спагетти, присыпанными швейцарским сыром, и хвастался своими чудными
терракотовыми статуэтками, которые потом помогли Володе в Штатах не только не
умереть с голоду, но и приобрести определенную известность в узких кругах
эстетствующих эмигрантов. Когда я съела все макароны и закончила свою печальную
повесть, Володя произнес тост: “За темное прошлое!” — мы выпили остатки водки, и
он сказал: “Поехали!” — и мы поехали на улицу Дзержинского, и нашли тот дом.
Дом был большой, мрачный, в
три этажа, без всякой архитектуры, грязно-зеленого цвета, на первом этаже окна
были с решетками. На нем явно не хватало надписи, сообщавшей, кто его придумал,
поэтому я возмутилась:
— Но почему?!
— Что “почему”? — не
вдумываясь в вопрос, спросил машинально Володя.
— Почему этот дом стоит, как
ни в чем ни бывало, хотя его на самом деле нет?
— Как это его нет? — мой
друг начал проявлять интерес к моим рассуждениям, хотя воспринимал их все еще в
пол уха.
— Просто его придумал
великий русский писатель, а тот, другой, дом, в котором жили настоящие, не
придуманные люди, того дома нет?! — заявила я громогласно.
— Любой дом кто-то
придумывает: либо писатель, либо архитектор, либо... — начал было успокаивать
разбушевавшуюся подругу Володя. — Постой, что-то я ни хрена не пойму, ты мне
совсем запудрила мозги!
Мы замолчали. Володя
осторожно развернул машину и повез меня в общежитие. По дороге он прозрел:
— Слушай, ну ты и
наворотила! Не мог твой прапрадед убить человека, которого кто-то придумал, как
бы ты этого ни хотела!
— Но кто-то мог написать
целый роман об убийстве, которое потрясло, например, маленький городок?
— Об этом убийстве тебе
бабушка рассказывала?
— Нет, бабушка мне
рассказывала о доме в Коломне, он был на самом деле, и прапрадед на самом деле
его продал и уехал из Петербурга.
— Поздравляю тебя с этой
ранней находкой! — торжественно провозгласил Володя и также торжественно
продолжил, четко произнося каждое слово, чтобы я запомнила. И я запомнила: “Не
жилец этих мест, не мертвец, а какой-то посредник, совершенно один ты кричишь о
себе напоследок. Никого не узнал, обознался, забыл, обманулся, слава богу,
зима. Значит, я никуда не вернулся. Слава богу, чужой. Никого я здесь не
обвиняю. Ничего не узнать, я иду, тороплюсь, обгоняю. Как легко мне теперь,
оттого, что ни с кем не расстался. Слава богу, что я на земле без отчизны
остался”.
И мы сначала заехали на
улицу Пестеля к тогда еще мало кому известному краснокирпичному дому, в котором
совсем недавно жил поэт-изгнанник, потом Володя отвез меня в общежитие филфака,
пожелал спокойной ночи и приятной поездки в Михайловское (на следующий день я
туда собиралась ехать со своими однокурсницами) и умчался в белую ночь. Через
год он уехал в Штаты, и только тоненькая паутинка всемирной сети связывает нас
теперь и доказывает каждому из нас, что мы еще существуем, но не более того.
То ли белая ночь, то ли все
мои переживания за этот день были причиной моего сомнамбулического состояния, в
котором я зашла к себе в комнату и, не раздеваясь, упала на кровать, уткнулась
лицом в подушку, и мягкие волны забытья, бормоча что-то неразборчивое,
накатились на меня и укачивали, укачивали, укачивали... Вдруг дверь моей
комнаты отворилась, и вошел господин невысокого роста, курчавый, черноволосый,
с серыми маленькими, но огненными глазами, он был во фраке, в белом пикейном
жилете и белом галстуке. Он вошел, затворил дверь, молча посмотрел на меня и
тихо прошел в угол к столу, на котором горела настольная лампа. Я очень
удивилась, но не испугалась, а подумала, что это сон, и решила смотреть его
дальше. Господин сел за стол и стал молча смотреть на меня. В свете лампы я
могла хорошо разглядеть его лицо: нос его был широк и сплюснут, тонкие губы
беспрерывно складывались в какую-то наглую, насмешливую и даже злобную улыбку,
лоб его был высок и хорошо сформирован и скрашивал неблагородную развитую
нижнюю часть лица. Особенно приметна была в этом лице его мертвая бледность,
придававшая всей физиономии господина изможденный вид и вместе с тем что-то
страстное, до страдания, не гармонировавшее с нахальною и грубою улыбкой и с
резким, самодовольным его взглядом. Между тем он продолжал молча сидеть и
смотреть на меня. Так прошло минут двадцать. Мне это надоело, я злобно
повернулась на кровати, жалобно завизжавшей подо мной, подперла рукой голову и
посмотрела в упор на господина. Тогда господин начал раздвигать свой рот, точно
готовясь смеяться, но ни единого звука так и не слетело с его губ, он встал,
тихо пошел к двери и растворился в ней. И мне показалось, что то ли он был с
большим горбом, то ли в спине его торчал топор.
На следующее утро я уехала в
Михайловское, и только на крыльце пушкинской усадьбы, скользя взором по
спокойной водной глади озера Кучане в сторону Петровского — имения очередного
деда, но на этот раз не моего, я почувствовала облегчение от ночного
петербургского кошмара, навеянного великим русским писателем. Но потом, шагая
по дороге, изрытой дождями, я опять задумалась о своем прошлом, которое, я все
еще надеялась, было со мной.
Дед уехал из мрачного
Петербурга с большими деньгами и большими надеждами начать новую светлую жизнь.
Бабушка переворачивает страницы бархатного альбома и показывает фотографию
своего деда: он сидит в извозчичьей позе, устремив на меня взгляд человека,
уверенного в своих силах, рядом, положив руку ему на плечо, стоит круглолицая
молодая женщина в цветастом платке с бахромой и богатом платье — это жена моего
прапрадеда. Следующая фотография будто повторяет предыдущую: фигуры мужчины и
женщины в тех же позах, только женщина сидит, а мужчина стоит; вроде и лица те
же, но у мужчины нет бороды, а только усы, и взгляд робкий, даже испуганный;
рядом сидит женщина, она без платка, в простом, но элегантном платье, у нее
тонкие черты лица и детские грустные глаза. И хотя внешнего сходства у женщин
нет, все равно возникает ощущение повторения: вторая женщина — невестка моего
прапрадеда, мать моей бабушки. Бабушка рассказывает мне о своих бабушке и
матери, будто она их знала, и теперь и я будто бы их знаю. Ощущение повтора в
образах женщин с фотографий объясняется схожестью их судеб: эти женщины уходили
от своих мужей, ускользали во тьму, произведя на свет единственного ребенка,
ради которого когда-то появились на свет они. Вот так получилось, что остались
втроем дед с сыном и внучкой, маленькой девочкой с таинственно-женственной
улыбкой.
Дед, твердо ступавший по
жизни, нашел жену-мать для сына: она была намного старше, она была из богатой
купеческой семьи из Ржева и она стала и сыну и внучке настоящей мачехой. Злоба
и ненависть воцарились в просторном доме деда, и спрятаться от них было некуда,
и, как говаривала моя бабушка, “пьянство стало нормой жизни”. Но дед не
сдавался, он помнил о внучке Лизоньке, этом тихом, сероглазом существе, с
хитроватой улыбкой поглядывающем на непонятные ей злобные страдания-истязания
взрослых. Она стала для него единственной, неповторимой, недосягаемой мечтой о
несбыточном.
А для сына время понеслось,
стремительно закручиваясь смерчем, страх безысходности округлял глаза и
развязывал руки, и ему уже было все ни по чем, ненавидел он весь мир
самозабвенно, до умопомрачения, и эпицентром этой ненависти была его
углубленно-мрачная жена, не спускавшая с него пьяных то ли от водки, то ли от
злобы глаз.
В ту вьюжную ночь они
мчались по дороге домой из Ржева в Осинки, мчались кометой со злобным
взвихренным снежным хвостом, их тела тесно прижимались друг к другу, и, не
выдержав напряжения близости, отец вышвырнул мачеху в сугроб и умчался прочь,
пожалев, что не убил ее.
Следующее утро было ясным и
морозным, и дед отправился на поиски своей невестки: она спала в сугробе, лицо
ее было такого же цвета, что и снег, и искрилось льдинками под яркими лучами
солнца, а через все лицо пролегла искривленная злобой усмешка. А сын в это же
время уже висел с такой же усмешкой на чердаке просторного дедовского дома.
Дед похоронил их, и моя
бабушка стала сиротой, но дед надеялся все равно: внучка окончит гимназию, он
найдет ей богатого жениха, а она разорвет этот замкнутый круг.
Бывает ли начало у круга и бывает ли у него
конец, или мы должны все время ходить по этому кругу, пока кому-нибудь из нас
не удастся разорвать его, либо свести в точку, манящую своей простотой и
исходом? Простота исхода может возникнуть при изменении ракурса — в лучшем
случае, а в худшем? Хотя теперь я уже не знаю, что лучше, а что хуже, но
заподозрила, что подбор каждой твари по паре, или бесконечные поиски пары для
себя и своих близких — это и есть порочный круг, вырваться из которого может
только беззаветный разрушитель стереотипов или себя, надо только выбрать, что и
кого уничтожать.
Старательная внучка окончила
гимназию и вышла замуж за богатого жениха. Бабушка показывала мне фотографию
моего деда: вот он, мой дед, муж моей бабушки, большой мужик, легкий на подъем,
на выпивку и на баб, взгляд у него светлый и чистый, как у младенца. Я не
застала его, а бабушкин дед застал, хотя их встреча была короткой. Бабушка
родила дочь, но в родах не умерла. Это придало ей моральных сил и уверенности в
себе, и она выгнала мужа из дому вместе с молоденькой нянькой, хотя он был
категорически против такого поворота событий, потому что не понимал, на каком
основании его жена так обнаглела. Он пытался ее убедить, что всегда хранил
супружескую верность, потому как жена для него была священна и единственна в
своем роде, в отличие от женщин, с которыми он развлекался — это было всего
лишь развлечение, достойное мужчины. Он даже дал бабушке странную клятву: “Даже
если я буду грешить, я все равно тебя не брошу!” Бабушка всю жизнь пыталась
понять логику этой сентенции, но так и не разгадала ее. Но это было потом, а
тогда она, не раздумывая, указала деду на порог, как только он заявил ей о
своей преданности жене. Няньку он сразу бросил и уехал в неизвестном никому
направлении. Разлуку с ним дед не пережил, а бабушке посчастливилось дождаться
своего мужа: он вернулся через пару лет без гроша за душой, вымолил у бабушки
прощение и уехал в город продавать дом, купленный дедом.
И продал он дом, и замкнутый
круг со свистом свернулся в спираль, по которой полетел мой дед в точку,
уходящую в бесконечность, покой и тишину. Он пропил часть денег, а остальные
деньги кто-то вытащил из-за пазухи у него, бесчувственно распростертого
неподалеку от трактира, и для верности пырнул его ножом меж ребер. И ушел с
деньгами, украденными дедом моей бабушки. И конец этой истории совпал с
началом, а начало положило ей конец, ибо тем родам человеческим, которые
обречены на сто лет одиночества, суждено появляться на свет многократно.
А может, все дело в законе
сохранения, причем не важно чего: энергии, импульса, денег, времени, в котором
мы живем или жили, — важно определить для себя сохраняющиеся понятия таким
образом, чтобы события, имевшие место в прошлом и повторившиеся в настоящем или
не нашедшие в нем места, укладывались в строгую функциональную зависимость. Но
чтобы найти эту зависимость, чтобы установить закон сохранения моего прошлого,
мне необходимы были экспериментальные данные, то есть одного эксперимента мне
было мало.
И вот я в поезде Ленинград-Жданов,
о котором трудно сказать, что он мчится, поэтому скажу: вот я в поезде, который
тащится мимо телеграфных столбов, берез и елей к объекту моего второго
эксперимента — к селу Осинки, что подо Ржевом. Когда поезд остановился-таки на
станции, а не у телеграфного столба, я передумала экспериментировать и решила
не выходить из вагона. Я стояла в коридоре у окна, держась за поручень, и четко
представляла этот городок с деревянными домами, торговыми лавками, купцами и
церковью на холме. Потом мысли перенеслись к дому прапрадеда в Осинки: перед
моим мысленным взором появился осиновый бор, бескрайние поля, а вдали, за
полями, виднелись белые кирпичные пятиэтажки п.г.т. Осинки.
Я так и не вышла на этой
станции, эксперимент был проведен в кабинетных условиях купейного вагона. Поезд
тронулся, и мимо окон поплыли хрущевские пятиэтажки города Ржева, поезд
непривычно начал набирать скорость, и вдруг на холме взметнулась церквушка, и я
подумала: “Вот эту церквушку, наверняка, придумал великий русский писатель. И живем
мы теперь в придуманном кем-то мире. И хотелось бы встретить хотя бы одного
человека, который твердо уверен в своем прошлом”. И именно тогда я
почувствовала, как мне не хватает в жизни бабушки, и именно в ту ночь в поезде
Ленинград–Жданов мне впервые приснился сон, в котором я падала с моста, так и
не сумев преодолеть время, не сумев попасть на ту улицу, в тот дом на холме,
подняться по скрипучей деревянной лестнице, вдыхая запахи кошек и борща,
распахнуть широкую коричневую дверь и, переступив порог, войти в комнату и
увидеть бабушку, которая покрывает мохнатым ковриком старый кованый сундук, а я
рассаживаю на нем кукол, и мы начинаем долгую серьезную беседу о былом.
глава 2 : сад
Антон Чехов:
Я дома! Завтра утром
встану, побегу в сад…
Артемий Карпов перебрался в
наш город с благословения своего отца, елисаветградского купца, вытолкнувшего
его в самостоятельную жизнь по причине, о которой сын не любил
распространяться, тем более что кроме благословения отец выделил ему небольшой
капитал, который купеческий отпрыск зарыл на окраине города в землю, полил ее
трудовым потом, сказал “крекс-фекс-пекс!” и вырастил деревце с миллионом
золотых монеток. Артемий Дорофееич с азартом скупал бесхозные земли за городом,
поэтому ему за бесценок достались огромный фруктовый сад с криницами и
болотистые земли вдоль реки. На берегу реки хваткий бизнесмен поставил
шерстомойки, и дело закрутилось, деревце на поле чудес зацвело буйным
золотистым цветом. Купец развернул торговлю шерстью и сукном со столичными
Питером и Москвой.
Когда волшебное деревце,
посаженное молодым предпринимателем, начало щедро плодоносить, Артемий построил
в своем вишневом саду просторный двухэтажный дом, где и поселился с молодой
женой, которая вскоре родила ему сына. Жизнь налаживалась. Сын вырос, подхватил
дело отца, женился и тоже родил сына, но обучаться отправил отпрыска в
Германию, где тот сильно увлекся новым делом сахароварения из свеклы, или как
ее называли в наших краях — бурака. И не ошибся. Когда вернулся, забросил
производство сукном и переключился на переработку бураков. Сладкая жизнь
настала в семье Карповых. Молодой сахарозаводчик лихо ворочал миллионами. А
тропинка к кринице начала застраиваться домами: здесь построили дома врач
Шиндлер, инженер Иванов, начальник жандармерии построил здесь дом своей
любовнице (их имена история не сохранила, видимо, в назидание потомкам), а
рядом построила дом дворянка Бессер (конечно, в кредит!). И возникло два
полюса: в начале улицы у пешеходного моста стоял дом дворянки Бессер, а в конце
улицы на холме в окружении сада — дом купцов Карповых. Эти полюса создали
неповторимую и неуничтожаемую ауру вдоль улицы, которая витала над ней не
взирая ни на какие революции и войны.
И вот я сижу за старым
письменным столом и смотрю на морозные узоры на окне. Солнечным зимним днем в
доме у Карповых, конечно, топилась печь. В гостиной у окна стоит внук Артемия
Карпова — Сергей. Он держит в руках ружье, которое ему только что в подарок к
Рождеству вручил его друг инженер Иванов. Тот сосредоточенно набивает трубку табаком.
— Вот скажите, Иванов, кем
вы мечтали стать в детстве? — спрашивает Карпов, прицеливаясь из ружья в
Иванова. — Только не говорите, что инженером!
— Хорошо, не скажу, —
прищурившись, отвечает Иванов, раскуривая трубку.
Карпов опускает ружье.
Иванов усаживается в кресло и заитересованно, но с налетом иронии спрашивает
своего друга:
— Карпов, а вы, наверное, с
детства мечтали быть миллионщиком?
Карпов отвечает весело и
даже задиристо:
— Молчу, молчу, молчу.
И тут входит с докладом
лакей в ливрее до пят:
— Доктор Шиндлер!
— Проси! — радостно отвечает
Карпов.
— Вот он точно с детства
мечтал стать врачом, — с ухмылкой замечает Иванов.
— Кто? Лакей?
Решительной походкой
делового человека входит доктор.
— Поздравьте меня, господа!
Вчера мы с архитектором закончили обсуждать проект моей больницы, и вот я сразу
к вам похвастать, чтобы вы меня не обвиняли в прожектерстве. Весной начну
строительство!
— А Марь Иванне вы уже
докладывали? — не без иронии спрашивает Карпов.
— Вот выслушаю ваши
поздравления и к ней!
— Поздравляем! — хором
кричат Карпов и Иванов.
— Что бы сие значило? —
удивленно вопрошает Шиндлер. — Вас тяготит мое общество?
— Отнюдь, друг мой, — Карпов
дружелюбно похлопывает доктора по плечу и жестом предлагает присесть в кресло
напротив Иванова. — Скажите, Шиндлер, а вы ведь любите вашу Марь Иванну?
— Конечно! Как можно не
любить такого человека?!
— Я не о человеке.
— А о ком?
— Я о женщине?
— Ох, уж эти миллионщики! Женщина для них — не
человек! — восклицает Иванов.
— Не передергивайте,
господин Иванов! — возмущается Карпов.
Шиндлер задумчиво смотрит в
окно.
— Да, я люблю ее как
женщину. Но с ней я об этом не говорю. И не буду говорить.
— Вы боитесь? Чего?
Ответного чувства? — обрушивает на доктора град вопросов Иванов.
— Нет, я знаю, что она...
что я... но у нее муж, дочь, их она очень любит, а они ее просто боготворят.
Если я в глупом порыве собственного чувства толкну ее к себе в объятия, то что
будет?
— Страсть! Любовь! —
восклицает Карпов.
— Вы не правы. Никакой любви
не будет. Смотрите: сейчас сколько людей счастливы и живут в любви? Марь
Иванна, ее муж, дочь. Я тоже счастлив, потому что счастливы они. Итого: четыре
человека счастливы. В том варианте, который предлагаетет вы, сразу станут
несчастливы муж, дочь, а следовательно, Марь Иванна и я.
— М-да, ну кто вам доктор! —
Карпов прицеливается из ружья в Шиндлера.
— Карпов, не ерничайте! —
строго говорит доктор.
В комнату стремительно без
доклада как порыв освежающего морозного ветра врывается дворянка Бессер.
Мужчины вскакивают, будто их застукали за карточными махинциями, Иванов
дурковато улыбается Бессер и восторженно восклицает:
— Послушайте, Карпов, а ведь
прогресс неумолим.
Карпов подмигивает
мадемуазель Бессер:
— Вот именно! А вы мне тут
морочите голову своими паровозами! Во Вселенной миллиарды звезд…
— Какие миллиарды?! —
возмущается Иванов. — Имейте совесть!
Карпов опять подмигивает
хранящей невозмутимое молчание Бессер:
— А вы не экономьте на
прогрессе! Проложите вашу железную дорогу в обход моего сада!
Наконец, Бессер
многозначительно изрекает:
— Всматриваясь во Вселенную,
мы видим ее прошлое.
— Чур вас! — восклицает
Карпов, вскидывая на плечо ружье и прицеливаясь в Бессер. — С чего вы взяли?
— А мне давеча доктор
Шиндлер рассказывал современные взгляды на устройство мира, в котором мы обитаем,
— ничуть не испугавшись направленного на нее дула ружья, отвечает миловидная
женщина.
— И вы поверили этому
романтику и филантропу? — интересуется Карпов, направляя дуло ружья на
Шиндлера.
— Ни капельки, — усмехаясь,
отвечает Бессер. — Он все переврал, как обычно. Помню, когда я была в Париже,
мне один знакомый профессор из Сорбонны все изложил довольно доходчиво, а ваш
Шиндлер…
Шиндлер улыбается и грозит
пальцем Бессер.
— Надеюсь, что вы теперь
имеете точные сведения по поводу того, на скольких китах держится наша
благословенная юдоль скорби? — пытается вклиниться в перепалку соседей господин
Иванов.
— Господин Иванов, а вы все
ерничаете? — тут же переключается на инженера мадемуазель Бессер. — А как
построить железную дорогу в Париж, так слабо?! А доктор Шиндлер тем временем
строит больницу! Интересно, где он деньги берет? Господин доктор, вы, судя по
всему, очень дорогой доктор!
— А вот и нет! Мне от
дядушки-аптекаря досталось хорошее наследство.
— Вы продали аптеку своего
дядюшки?
— Нет, я продолжил его дело
и теперь имею деньги на строительство больницы.
— А на спонсорство бедных
дворянок?
— Если вы, не дай Бог,
заболеете, я вас вылечу бесплатно. Подходит такое спонсорство?
— В долгосрочных проектах я
не участвую!
— Госпожа Бессер, а
скажите-ка нам, кем вы мечтали стать в детстве? — Карпов решительно переключает
на себя внимание не безразличной ему дамы.
— Мадам Помпадур! — ни на
секунду не задумываясь, парирует Бессер.
— Я так и знал! — с
нескрываемым презрением восклицает Иванов.
Карпов явно задет репликой
друга и решается низвергнуть Иванова с его башни из слоновой кости, поэтому
твердой уверенной поступью направляется к объекту своих давних грез:
— Мадам, а не прогуляться ли
нам по моему прекрасному вишневому саду, вообразив, что мы в Булонском лесу?
— Сейчас? Великолепно! Сад
весь в снегу!
— А мы вообразим, что он в
цвету!
— Ладно, идемте, Серж!
Иванов демонстративно
пускает кольца дыма, будто амурные дела его никогда не волновали, но не
выдерживает и кидает реплику вслед собравшейся уходить парочке:
— Я не буду мешать вашему
променаду.
— А вас, кажется, и не
приглашают, — ехидно замечает Шиндлер.
— А на самом деле я мечтала
стать машинистом паровоза! — кидает ему в ответ не на шутку возбужденная
Бессер.
Карпов приобнимает ее за
талию:
— А я?
— Что — вы? — ускользает от
объятий настойчивого поклонника. — Серж, зачем вы все время что-то продаете? У
вас что, денег нет?
— Мадам, с чего вы взяли,
что у меня есть деньги?
— Не путайте мечты с
действительностью! Я мадемуазель!
— Извините, мадемуазель, но
мне очень хочется приблизить вас к вашей мечте. Видите ли, деньги — это
абстракция, поэтому даже если они есть, то, по сути, их нет.
— Это я понимаю, это как
функция Дирака.
Иванов поперхнулся табачным
дымом и закашлялся. Карпов кидает уничижительный взгляд на друга и показывает
ему кулак:
— Не совсем так. О функции
Дирака можно сказать, что она подобна нашей жизни: ни шиша, ни шиша, а потом
как… долбанет! А деньги, скорее, наоборот: вот они были, были, были... и вот их
уже нет.
— Ой, Карпов, это у вас-то
нет денег?! Что вы вечно прибедняетесь! Как можно продавать вишневый сад?!
— О, сад мой! После темной
ненастной осени и холодной зимы, опять ты молод, полон счастья, ангелы небесные
не покинули тебя. Если бы снять с груди и с плеч моих тяжелый камень, — снимает
с плеча ружье, — если бы я мог забыть мое прошлое! … Счастьем моим клянусь! Вот
тебе моя рука, — протягивает ружье Бессер, — назови меня тогда дрянным,
бесчестным человеком, если я допущу до аукциона! Всем существом моим клянусь!… Будь
по-вашему, я его подарю!
Бессер наигранно
захлебывается от предвкушения новой собственности и протягивает руки к ружью:
— Мне?
Карпов картинно прижимает
ружье к своей груди:
— Нет, городу! Пусть его
испещрит сеть железнодорожных коммуникаций, чему несказанно будет рад мой друг
Иванов, любитель прогресса.
Бессер совершенно равнодушно
плавно опускает, затем поднимает руки как балерина и так делает несколько раз,
пока говорит:
— Жаль, я думала, вы питаете
ко мне высокие чувства… А раз так, то я уезжаю в Париж на выставку. Не могли бы
вы меня спонсировать?
Карпов вскидывает ружье,
целится в Бессер:
— Так не доставайся же ты
никому!
Бессер возмущенно отводит
дуло ружья от себя:
— Вот спасибо, так спасибо!
Я уже готова была пасть в его цепкие объятия, а этот псих… Господин Иванов,
подайте мне вашу руку и пройдемте в сад, а то вы сейчас задохнетесь от вашего
табаку!
Иванов опять поперхнулся
дымом и закашлялся.
— Зачем вам моя рука? Чтобы
разбить мое сердце?
— Ну, как хотите! Я здесь
одна, никто меня не понимает!
Карпов вешает ружье на
гвоздь у печки, берет керосиновый фонарь, разжигает его и, размахивая им,
подходит к Бессер:
— Ищу человека! Ищу
человека!
— Уберите от меня ваш
вонючий фонарь, Диоген новоявленный! — Бессер уже явно раздражена. — Карпов, не
продавайте никому сад! Умоляю вас! Отдайте его лучше мне!
— Ну да, чтобы вы его
продали? — Карпов освещает фонарем лицо Бессер.
Она резко поворачивается к
Иванову и протягивает к нему руки.
— Я хочу в Париж!
Иванов молча ухмыляется.
— О господи, ну хоть деньжат
покиньте, если вы безрукий!
— Чур вас! — Иванов
отмахивается от Бессер, понимая, что она развлекается. — Считайте меня не
только безруким, но и бессердечным!
— Ну, а где бедной дворянке
раздобыть денег на билет до Парижа?
— Хотите поработать в моей
больнице? Я вам назначу приличное жалованье, — вполне искренне предлагает
Шиндлер.
— Кем? Машинистом?
— Мадам Помпадур! —
вставляет Иванов реплику с самодовольным видом.
— Иванов, вы грубый циник!
Извинитесь перед мадемуазель Бессер! — исчерпав лимит терпения, возмущается
Карпов.
— Не нужны мне его
извинения! — Бессер, отмахиваясь и от Карпова и от Иванова, с явной
заинтересовваностью продолжает торги с Шиндлером. — А какую должность вы мне
хотите предложить?
— Сестрой милосердия! —
выпаливает совершенно серьезно Шиндлер.
— Вы необыкновенный человек!
Где вы у меня узрели наклонности к милосердию? Возьмите лучше к себе Марь
Иванну! А я не создана для трудов праведных. Нет, вот если начнется война, —
говорит Бессер мечтательно, — тогда я готова из-под обстрела раненых таскать и
обмывать их окровавленные члены.
Немая сцена: Иванов опять
поперхнулся дымом, у Шиндлера с носа падает пенсне, Карпов открывает рот, но
ничего не произносит.
— Серж, вы сейчас стали
похожи на карпа, выброшенного из пруда на берег, — Бессер заливается веселым
звонким смехом.
— Нет, все же прогресс
неумолим! — восклицает, откашлявшись,
Иванов.
— Все в сад! — к Карпову
наконец возвращается дар речи.
— А я хочу в Париж!
— Это не прогресс неумолим,
а мадемуазель Бессер, — всплеснув руками, восклицает Карпов.
Я сижу за моим любимым
письменным столом и смотрю в окно. И вдруг вижу на холме над оврагом Карпова с
ружьем на плече. Он смотрит на город, раскинувшийся вдали. Мимо проносится
пассажирский поезд. Вот сесть бы на этот поезд и поехать в Париж вслед за
любимой женщиной. А сад? Подарить его городу? Нет, не могу. Лучше я его завещаю
городу. И будут тут толпами горожане совершать променад, чинно и важно
раскланиваясь друг перед другом. И дом я тоже завещаю городу, а в него поселят
несколько семей горожан, нуждающихся в жилье. Но это потом, когда меня уже не
будет, а пока оставим занятие благотворительностью Шиндлеру и потомкам.
Полный текст в бумажной версии
Иллюстрации к роману на
Youtube